Достоевский и Церковь. Часть вторая

Владимир Малягин

Продолжение. См.: начало 

II. Творчество

Начиная с «Записок из Мертвого дома» (1861-1862 гг.), вернувших Достоевскому угасшую было в связи с арестом и ссылкой его прежнюю громкую литературную известность, всякое новое крупное произведение писателя оказывалось в эпицентре литературной и общественной борьбы того времени. Но если «Записки из Мертвого дома» имели все-таки более социальное и публицистическое значение, то «Преступление и наказание» (1866 г.), первый великий художественный роман Достоевского, поднимал впрямую уже вопросы духовно-нравственного порядка. Именно с «Преступления и наказания» Достоевский становится, в силу своих выстраданных жизнью убеждений, одним из тех, кто сознательно противостоит в общественной жизни России ширящемуся либерально-демократическому «нравственному прогрессу», ведущему Россию к будущей катастрофе. 

В своих набросках к роману писатель записывает: «Православное воззрение, в чем есть Православие. Нет счастья в комфорте, покупается счастье страданием. Таков закон нашей планеты, но это непосредственное сознание, чувствуемое житейским процессом, – есть такая великая радость, за которую можно заплатить годами страдания.  

Человек не родится для счастья. Человек заслуживает свое счастье, и всегда страданием...»

В этих же набросках формулирует Достоевский и свое понимание социализма:  

«Главная мысль социализма – это механизм. Там человек делается человеком механикой. На всё правила. Сам человек устраняется. Душу живую отняли».

Именно с отнятием у человека его живой души писатель и не собирался мириться.

Главная мысль романа «Преступление и наказание» проста и ясна. Она есть воплощение шестой заповеди Божией – «Не убий». Но мало было бы пользы от этого благонамеренного стремления, если бы писатель просто декларировал в очередной раз одну из заповедей Божиих. Сила его великого художественного таланта именно в том, что он показывает читателю неотвратимость расплаты за содеянное зло, свидетельствует об этой неотвратимости. Именно потому, что и сам Раскольников тоже имеет живую душу (хотя бы он и пытался вообразить себя холодным и рассудительным механизмом), он несет в себе самом наказание за свое преступление. Потому что, как говорит Тертуллиан, «душа человеческая – по природе христианка» и не терпит духовного насилия над собой.

Впрочем, Достоевский-мыслитель не мог, конечно, остановиться на идее возмездия, пусть даже вполне заслуженного человеком. Если в мире есть только справедливость, но нет милосердия, то такой мир никогда не удовлетворит Достоевского. Добавим от себя – в таком справедливом мире живой человек попросту задохнется от холодности, механистичности, нелюбви людей друг к другу.

Вопль о нашем милосердии к «униженным и оскорбленным», ко всем «бедным людям» проходит сквозной темой в творчестве писателя. Но мало ему и этого. Как воскрес Христос, так может воскреснуть и каждая душа человеческая – воскреснуть, восстать из состояния своей греховной падшести. И без этого-то воскресения нет веры Достоевского; вернее – эта возможность воскресения любой человеческой души, как бы глубоко она ни пала, и является основой его веры.  

«Как это случилось, он и сам не знал, но вдруг что-то как бы подхватило его и как бы бросило к ее ногам. Он плакал и обнимал ее колени. В первое мгновение она ужасно испугалась, и все лицо ее помертвело. Она вскочила с места и, задрожав, смотрела на него. Но тотчас же, в тот же миг она все поняла. В глазах ее засветилось бесконечное счастье; она поняла, и для нее уже не было сомнения, что он любит, бесконечно любит ее и что настала же наконец эта минута…

Они хотели было говорить, но не могли. Слезы стояли в их глазах. Они оба были бледны и худы; но в этих больных и бледных лицах уже сияла заря обновленного будущего, полного воскресения в новую жизнь. Их воскресила любовь, сердце одного заключало бесконечные источники жизни для сердца другого.

Они положили ждать и терпеть. Им оставалось еще семь лет; а до тех пор столько нестерпимой муки и столько бесконечного счастия! Но он воскрес, и он знал это, чувствовал вполне всем обновившимся существом своим, а она – она ведь и жила только одною его жизнью!

Вечером того же дня, когда уже заперли казармы, Раскольников лежал на нарах и думал о ней. В этот день ему даже показалось, что как будто все каторжные, бывшие враги его, уже глядели на него иначе. Он даже сам заговаривал с ними, и ему отвечали ласково. Он припоминал теперь это, но ведь так и должно было быть: разве не должно теперь все измениться?..’»

«Преступление и наказание» – может быть, самый стройный и художественно совершенный роман Достоевского. Его построение роднит его с классической трагедией, но трагедией не античной, а пронизанной светом христианской веры в обновление и воскресение человека. Другая причина художественной гармоничности романа, вероятнее всего, в том, что автор еще не ставил в этом произведении задачи, почти непосильной для искусства – задачи изобразить «положительно-прекрасного» человека.

Именно такая задача была поставлена Достоевским в романе «Идиот». Образ главного героя кристаллизовался постепенно. В начале своих раздумий Достоевский делает такие черновые наброски:

«Главная черта в характере Князя:
   Забитость,
   Испуганность,
   Приниженность,
   Смирение.
   Полное убеждение про себя, что он ИДИОТ».
   «Князь говорит про людей грешных: Все больные, за ними уход нужен…»
   «Смирение – величайшая сила».

«Чем сделать лицо героя симпатичным читателю? Если Дон-Кихот и Пиквик как добродетельные лица симпатичны читателю и удались, так это тем, что они смешны.

Герой романа Князь если не смешон, то имеет другую симпатичную черту: он невинен

И наконец Достоевский записывает несколько раз в течение одного дня, 10 апреля 1865 года: «КНЯЗЬ – ХРИСТОС»…

Как видим, задача была поставлена действительно грандиозная. Была ли она выполнена?

Бесспорно, роман «Идиот» никак нельзя назвать творческой неудачей писателя. Изображение борений человеческой души со своими страстями, как всегда у Достоевского, пронзительно и глубоко. Но прекрасный человек, человек смиренный, вовлеченный в вихрь и водоворот этих страстей, окончательно гибнет, сходя с ума. Таким образом житейское море, воздвизаемое напастей бурею, топит в своей пучине того, кто, по замыслу писателя, должен был стать если не равновеликим, то подобным Христу. Этот важный симптом в творчестве Достоевского разовьется в дальнейшем и станет камнем преткновения для многих читателей и критиков писателя. Пока же только отметим этот симптом про себя.

Роман «Бесы», опубликованный в 1871-1872 годах, окончательно привел Достоевского в лагерь «реакционеров». Либерально-демократические и социалистические террористы от литературы, порицавшие писателя уже за образ Раскольникова, в коем они не увидели достаточно пиетета и преклонения перед «молодым (нигилистическим) поколением», зато обнаружили «клевету на русского революционера», после «Бесов» изощряются в своем остроумии по поводу отсталости Достоевского.

Д. Минаев, например, соединяя в своей рецензии имена Достоевского и Лескова (у последнего недавно был опубликован антинигилистический роман «На ножах»), пишет, что оба писателя «до такой степени окатковились, что в новейших романах слились в какой-то единый тип, в гомункула, родившегося в знаменитой чернильнице редактора «Московских ведомостей» (М.Н.Каткова. – В.М.), в одно творение Лескова – Достоевского – Стебницкого “Бесы – На ножах”».  

В подобном же издевательском духе писались и другие «революционные» рецензии. Роман «Бесы» в левой критике приобрел навсегда ярлык произведения одиозного, клеветнического, «реакционного», художественной неудачи Достоевского. Этим критикам не было дела до того, что как раз в эти недели и месяцы, когда писался и публиковался роман, в Москве слушалось «дело Нечаева», во многом перекликавшееся с сюжетом «Бесов». А многое, тогда еще неизвестное, Достоевский попросту угадывал, основываясь на глубоком понимании «психологии революционера».

Но главная заслуга писателя была в том, что он своим романом срывал с заговорщиков-революционеров привлекательную маску благородных деятелей «во имя свободы и прогресса», показывал читателям подлинную личину этих разрушителей веры и нравственности, этих бесоподобных палачей человечества. За полвека до российской революции он увидел всю беспощадность той борьбы, которая развернется на русской земле в начале XX века. Увидел – и сказал об этом миру.

Сейчас мы знаем, что если Достоевский и ошибся в изображении революционеров, то совсем не той ошибкой, в которой его обвиняли. Действительность оказалась еще страшнее и кровавее, а революционное беснование с такой силой охватило Россию, что отрезвление от кошмара растянулось на долгие десятилетия.

Впрочем, иной реакции, кроме хулы, от «освободителей» на свой роман писатель не ждал. В письме наследнику престола Александру Александровичу (будущему императору Александру III) от 10 февраля 1873 года Достоевский пишет:

«Мы забыли, что все великие нации тем и проявили свои великие силы, что были так “высокомерны” в своем самомнении и тем-то именно и пригодились миру, тем-то и внесли в него, каждая, хоть один луч света, что оставались сами, гордо и неуклонно, всегда и высокомерно самостоятельными.

Так думать у нас теперь и высказывать такие мысли, значит обречь себя на роль пария. А между тем главнейшие проповедники нашей национальной несамобытности с ужасом и первые отвернулись бы от нечаевского дела. Наши Белинские и Грановские не поверили бы, если б им сказали, что они прямые отцы Нечаева. Вот эту родственность и преемственность мысли, развившейся от отцов к детям, я и хотел выразить в произведении моем».

Но помимо пророчески-верной духовной анатомии всего российского революционного движения, в «Бесах» Достоевский попытался создать нечто и принципиально новое для себя. Это был первый роман писателя, в котором «на сцене» должен был появиться русский инок Тихон как духовный и нравственный судья Николая Ставрогина.

Каким же видел в это время Достоевский русского монаха-старца?

«...Проживавший на спокое архиерей, по слабости ли характера или “по непростительной и несвойственной его сану рассеянности”, не сумел внушить к себе, в самом монастыре, особливого уважения».

«Библиотека тоже, говорили, была составлена слишком уж многоразлично и противуположно: рядом с сочинениями великих святителей и подвижников христианства находились сочинения театральные, а может быть, еще и хуже”...»

«(Ставрогина) разбудила тишина, и ему вдруг показалось, что Тихон как будто стыдливо потупляет глаза и даже с какой-то ненужной смешной улыбкой».

«– Креста Твоего, Господи, да не постыжуся, – почти прошептал Тихон, каким-то страстным шепотом и склоняя еще более голову. Уголки губ его вдруг задвигались нервно и быстро». 

Прочитав страшную исповедь Ставрогина о растлении им малолетней девочки, «Тихон снял очки и начал первый, с некоторою осторожностью. –  A нельзя ли в документе сем сделать иные исправления?

– Зачем? Я писал искренно, – ответил Ставрогин.
   – Немного бы в слоге». 

«Я вам радостную весть за сие скажу, – с умилением промолвил Тихон – и Христос простит, если только достигнете того, что простите сами себе... О нет, нет, не верьте, я хулу сказал: если и не достигнете примирения с собою и прощения себе, то и тогда Он простит за намерение и страдание ваше великое...

Углы губ его задергались как давеча, и едва заметная судорога опять прошла по лицу».  

В финале, когда Тихон предсказывает Ставрогину новое преступление, Ставрогин, лишь бы только не обнародовать свою печатную исповедь, называет его «проклятым психологом» и уходит прочь...

В сущности, определение «психолог» имеет основания. Достоевский явно считает главным качеством Тихона его психологическую проницательность, наделяя его при этом нервностью, чувствительностью, душевной утонченностью. Но суть старчества совсем в другом: старец – не проницательный психолог, а духовный руководитель, имеющий власть и силу. Это понимание явно не дается Достоевскому, оттого-то и встреча Ставрогина с Тихоном кончается, в сущности, безрезультатно.  

Немаловажная деталь: писатель называет Тихона несколько раз архиереем (хотя в жизни конкретного человека мы и называем конкретно – епископ, митрополит) и даже святителем (так Церковь называет уже прославленных святых из архиереев после их смерти), и в то же время Ставрогин обращается к нему: «Отец Тихон» – как к рядовому священнику.

Совершенно очевидно, что во время работы над «Бесами» писатель еще очень поверхностно представлял себе монастырскую и вообще церковную жизнь. Поэтому издатель (напомним, им был М.Н. Катков) сослужил Достоевскому хорошую службу, не согласившись включить главу «У Тихона» в окончательный текст романа.  

Следующий роман, «Подросток», некоторые исследователи литературы определяют как своеобразный воспитательный роман. Сюжет его состоит в развенчании идеи Подростка «стать Ротшильдом» и с помощью громадного богатства «повелевать миром». Есть в романе и герой-верующий. Это бывший крепостной Макар Иванович Долгорукий, названый отец Подростка. Он странствует по многочисленным русским монастырям, проповедует покаяние и произносит незадолго до своей смерти слова, наполненные глубокой верой в человека: «Безбожника... я, может, и теперь побоюсь; только вот что: безбожника-то я совсем не стречал ни разу, а стречал заместо его суетливого...»

Но время написания и публикации «Подростка» было и временем подготовки Достоевского к работе над своей главной книгой – романом «Братья Карамазовы».

Именно «Братья Карамазовы», этот последний и итоговый (хотя, в сущности, написанный лишь наполовину) роман Достоевского и вызвал главные споры в вопросе о мировоззрении писателя. Тема веры и неверия, вины и ответственности, свободы и рабства человека решается здесь на многих уровнях и планах. В этом последнем романе писатель, как и прежде, демонстрирует глубокое проникновение в душу каждого из своих героев, вскрывает подлинные, а не мнимые мотивы их поступков.

Вновь, как и в «Преступлении и наказании», возникает вопрос о возможности преступления, о разрешении преступления по совести. Конфликт обостряется тем, что на этот раз в виде жертвы выступает Федор Карамазов – человек в высшей степени развращенный, циничный, отвратительный, но – отец.

Братья Карамазовы несут на себе тяжкий крест – карамазовскую натуру. А она, как говорит на суде прокурор, безудержна: ей нужно одновременно и ощущение низости падения, и ощущение высшего благородства. «Две бездны, две бездны, господа, в один и тот же момент – без того мы несчастны и неудовлетворены, существование наше неполно. Мы широки, широки как вся наша матушка Россия, мы все вместим и со всем уживемся!»

Но тема ответственности за преступление решается Достоевским в «Карамазовых» на ином, если можно так сказать, более евангельском уровне, чем в «Преступлении и наказании». Автором судится не только и не столько сам поступок, сколько мысль, желание. Непосредственный убийца Смердяков, незаконнорожденный брат Дмитрия, Ивана и Алеши, поднявший руку на своего отца, в сущности, даже не предстает перед судом. Он осужден уже заранее, изначально, потому-то и кончает жизнь, как Иуда, – в петле. Перед судом предстают Иван и Дмитрий как желатели и идейные вдохновители убийства; Иван – как свидетель, Дмитрий – как обвиняемый и приговоренный. Ибо подлинному суду подлежат не только дела, но и помыслы человеческие.

Вы слышали, что сказано древним: не убивай, кто же убьет, подлежит суду. А Я говорю вам, что всякий, гневающийся на брата своего напрасно, подлежит суду; кто же скажет брату своему: «рака», подлежит синедриону; а кто скажет: «безумный», подлежит геенне огненной (Мф. 5, 21-22).

Но роман, как и всегда у Достоевского, говорит еще и об очищающей силе страдания. И Митя, приговоренный к каторге юридически безвинно, осознает, что духовная его вина перед убитым отцом неоспорима и что именно за эту невидимую миру вину наказывает его Господь видимым образом.

И хотя роман обрывается как бы на полуслове планами брата Ивана и Катерины Ивановны освободить Митю с этапа и вместе с Грушей отправить в Америку, читатель явственно ощущает, что этим суетливым и мелким планам не суждено будет сбыться. Да и слишком уж русский человек Митя Карамазов, чтобы найти свое счастье в Америке. «Ненавижу я эту Америку уже теперь!.. Россию люблю, Алексей, русского Бога люблю, хоть я сам и подлец!» – говорит он брату на свидании после суда.  

И действительно, бежать с каторги Мите Карамазову было не суждено. Во второй, ненаписанной, части романа, по воспоминаниям Анны Григорьевны Достоевской, «действие переносилось в восьмидесятые годы. Алеша уже являлся не юношей, а зрелым человеком, пережившим сложную душевную драму с Лизой Хохлаковой, Митя же возвращался с каторги».

По сути дела, именно Митя Карамазов является героем, сознательно приносящим себя в жертву. Или, во всяком случае, сознательно соглашающимся на такую жертву, сознательно идущим по пути искупления собственного греха и греха своих братьев. По нашему мнению, именно в образе Мити Карамазова воплощена в романе с наибольшей полнотой и мощью христианская тема.

Но писатель не ограничился этим образом для проведения в «Братьях Карамазовых» своих христианских идей. Полноправным героем романа, впервые в творчестве писателя, выступает православный монах и – шире – православный монастырь.

Продолжение следует


Добавить комментарий


Защитный код
Обновить