Поздней осенью

Священник Николай Толстиков

Староверов Сан Саныч, отставной преподаватель областного педучилища и закоренелый холостяк, сохранил себя. За семьдесят, но не огруз фигурой, не скрючился спиной, был по-прежнему легок на ногу, морщинки лишь мелкой сеточкой собирались возле его глаз. Всегда подтянутый, в строгом костюме, застегнутом на все пуговицы, при черной узкой селедке галстука и в белой шляпе, он  в очередной свой приезд неторопливо вышагивал по улочке родного городка. Встретив старого знакомого, Староверов окидывал его бесстрастным взглядом холодных голубых глаз и вежливо раскланивался, приподнимая шляпу. Знакомцы, особенно  из тех, которым доводилось в детстве играть с ним в лапту или в прятки, заискивающе улыбаясь, трясли ему руку, но прямую его спину провожали, глядя сурово, исподлобья:

– Ишь, от легкой-то жизни какой – не угорбатился! Всё для себя да для себя! Не мы, дураки...

Родительский дом стоял пуст. Сминая засохшее будилье заполонившего двор репея, Сан Саныч пробился к крыльцу и, переступив порог, не скоро решился пройти в горницу, недоверчиво, с опаскою втягивая ноздрями затхлый холодный воздух. Потом еще долго бродил по дому, заглядывая во все уголки и чутко прислушиваясь к каждому шороху и скрипу.

Нежданному гостю – соседу Вальке  – он обрадовался. Только не один был «поддатенький» молодой сосед, а с попутчицей. Сан Саныч поначалу подумал, что она старушка. Уж больно согбенная жалкая фигурка, замотанная в платок, жалась у дверей.  Но на свету пришлая оказалась женщиной лет тридцати. Стянув платок, она высвободила свалявшиеся космы грязных волос неопределенного цвета; на лице ее с дряблой сероватой кожей угрюмо синели «подглазники». Женщина села на подсунутый Валькой стул, осоловело уставилась куда-то в угол.

– Сан Саныч!  Не будет у тебя по маленькой! – замасливая глазки, заканючил Валька.

Компании наведывались к Староверову сугубо мужские, и затесавшаяся напару с Валькой бабенка поставила Сан Саныча в тупик. Чем ее угостить? Хорошо, что привез с собою бутылку сухого марочного вина.

Дама, закинув ногу на ногу, пыхала папиросой.

Выглотав стакан сухого как воду, она поморщилась:

– Покрепче бы чего этого «свекольника»...

В неловкой тишине Валька попытался рассмотреть что-то в темноте за окном; дама с тупым выражением на лице продолжала пускать клубы дыма, удушая Сан Саныча.

Он, пригубив из своей рюмочки, чтобы развязать разговор, ляпнул первое, пришедшее на ум:

– Вас, вероятно, с Валентином связывает дружба?..

Язык у Сан Саныча одеревенел – осталось беспомощно и извиняюще развести руками, изобразив на лице глуповатую улыбку.

Валькина спутница громко и вульгарно расхохоталась.

– Это с ним-то?! Хотели счас в сараюхе прилечь, да холодно, говорит.

Валька покраснел и торопливо засобирался, будто вспомнив о неотложном деле. Сан Саныч, испуганный, побежал вслед за ним на улицу.

– Сан Саныч! Пусть она у Вас посидит... пока. Ей некуда идти. А я подойду попозже. 

Валька скрылся в темноте.

Обескураженный, Староверов растерянно побродил возле дома; вернувшись в горницу, остолбенел. Незваная гостья преспокойно, свернувшись калачиком, спала на его кровати. Юбка на бабенке, заляпанная засохшими ошметками грязи, задралась, открыв рваные чулки на ногах.

Сан Саныч, смущенно отводя глаза, хотел выключить свет, но передумал. Он ушел на кухню, со слабой надеждой стал дожидаться Вальку и заснул за столом...

Очнулся он от чьего-то легкого похлопывания по плечу и спросонок воззарился удивленно на даму. Та, сутулая, невысокая ростиком, стояла рядом, одной рукою ерошила спутанную кочку волос на голове, а дрожащими пальцами другой норовила сунуть окурок в черные растресканные губы.

– Послушай, мужик! – прохрипела она судорожным, будто перехваченным удавкой горлом. – Опохмелиться не найдешь?

И сорвалась, зашлась в жутком чахоточном кашле: казалось, всё ее нутро вывернется наружу.

Сан Саныч разыскал в шкафу  прошлогодний «остатчик»  водки, поспешно наполнил стакан. Дама, высосав подношение, морщилась, ужималась, но постепенно на пепельно-серых щеках ее появился робкий румянец, а глаза, понуро-тоскливые, оживясь, заблестели.

– Да ты фартовый мужик! С меня причитается!

И едва Сан Саныч  отвернулся, она уже стояла совершенно нагая. Сан Саныч, скользнув взглядом по отвисшим тряпично кулечкам ее дряблых грудей, долго не мог отвести глаз от красноватого шрама на животе, перечеркивающего почти пополам ее худое тело с выпирающими костями, обтянутое иссиня-бледной кожей.

Дама, перехватив взгляд, провела обкуренным пальчиком по  гладкой поверхности шрама, криво усмехнулась:

– Это-то муженек дорогой меня перышком пополосовал! Чтоб ни дна ему, ни покрышки! Четыре дыры – еле заштопали! Теперь вот Манькой Резаной и зовут... Ну, чего?! Сам разденешься или помочь?

Она, потянувшись, шагнула к Сан Санычу, но он с утробным испуганным мычанием одним невероятным скачком вылетел из кухни. В спину ему, словно каленый гвоздь, вонзился истерически-дикий смех.

Староверов прямо с крыльца, будто в омут, нырнул в холодный предутренний воздух: «О Господи! Что творится-то, а?!» – и, не разбирая дороги, по темной пустой улочке помчался прочь от дома, куда глаза глядят. «О женщины!»

Когда-то давно, в молодые годы, был он со своими студентками на уборочной в совхозе. С самой глазастой и красивой пришлось укрываться от дождя в шалаше. Она, подрагивая, робко прижалась к Староверову и прошептала: «Возьмите меня замуж»!» Ожженный несмелым поцелуем, Сан Саныч отпихнул девчонку, заговорил резко, нравоучительно. Пуще всего он боялся, как бы не выгнали его из училища за связь с подопечной. А может, и зря? Что скрывать! Потом всю жизнь сожалел...

И вот так всё время: чуть что – трясся, будто заяц под кустом. Молчал, как партизан на допросе, на педсоветах в училище, где вел «труд» – невелик кулик! Ни разу за застольем не выпивал больше рюмочки вина, дабы не сболтнуть лишнего, а последние годы перед пенсией был готов сплясать «казачка» под окнами директорского кабинета, если б приказали...

Чаял, уж теперь, на пенсии, поотпустит эта страшная напасть, загнавшая его в тесный, тщательно сберегаемый от потрясений мирок, ан нет... И когда же она заползла в душу, укоренилась намертво?

Может, в тот страшный 37-й год, когда как «врага народа» арестовали отца? Отец, колхозный плотник, привернул в горсовет за какой-то справкой, а поскольку шел с работы, за пояс у него был заткнут топор. Председатель – жук еще тот! – бочком, бочком из кабинета и – в крик! Убивают! Набежал народ, скрутили растерянного мужика. Потом  вроде и никто не верил, что замыслил Староверов-старший смертоубийство представителя  власти, но поди докажи – кто рискнет!  Закатали ему десять лет без права переписки...

Санко закончил школу и, куда бы ни сунулся, везде получал от ворот поворот. И вдруг к отчаявшемуся парню прямо на дом прибежал нарочный от председателя...

Председатель разложил на столе перед робко присевшим на краешек  стула Санком чистый лист бумаги, сам обмакнул перо в чернила и протянул ручку.

– Пиши!

– А чего писать? – пролепетал, принимая ее дрожащими пальцами, Санко.

– Не трусись ты, не забижу! – хохотнул, раздвигая губы в довольной усмешке, председатель и, поскрипывая хромовыми сапожками, запохаживал вокруг стола. – А пиши... Я, мол, такой-сякой, решительно и бесповоротно порываю со своим отцом. Так как он есть классовый враг и чуждый Советской власти элемент. Поступаю сознательно и отныне обязуюсь не иметь с вышеозначенным лицом ничего общего. Подпишись! Вот и ладненько…

Хороших друзей у Староверова никогда не было ни в педучилище, куда вскоре его приняли, ни после, когда стал учительствовать сам. Он опасался откровенничать, а без этого настоящей дружбе не бывать. В свободное от уроков время он ударялся по лесам с ружьишком или просто с корзиной по грибы. На лесных ночевках Староверов простудился, слег с воспалением легких, а потом еще хуже – заболел туберкулезом. Как раз в канун войны. Под вой баб, провожавших на фронт мобилизованных мужиков и парней, нет-нет да и ловил на себе злые и завистливые взгляды: дескать, вон какой бугай за бабьими юбками в тылу отсиживается! Пособил же леший ему чахотку заполучить! Глядишь, так и жизнь свою спасет.

Он корил себя после войны, особенно в тяжкие горькие  часы своей жизни, что не ушел тогда добровольцем,  хотя и сам в лихолетье едва не умер от болезни и голодухи. Тоска от одиночества с годами всё чаще сдавливала его сердце. Припоминались сгинувшие на фронте ровесники. «Я тоже должен был быть там, среди них...», – в отчаянии шептал Сан Саныч, проклиная своенравно распорядившуюся судьбу. И предательство родного отца не давало покоя. Хотелось как-то искупить всё, ощутить в душе хоть капельку выстраданного и облегчающего прощения...

* * *

Староверов брел и брел наугад в скорых непроглядных сумерках. Ломая в лужах тонкий ледок, промочив ботинки, он не заметил, как миновал окраину Городка и очутился на полевой дороге, ведущей к лесу.  Где-то далеко впереди смутно угадывались очертания Лисьих горок. На обрывистом краю крайнего холма вдруг вспыхнули яркие огни фонарей, высветивших ослепительно-белые стены храма с черными провалами окон. « Вот бы мама порадовалась!» – пожалел Староверов. Он хорошо помнил, как тихо и безутешно плакала мать, когда с церквей в Городке сбрасывали колокола. На центральной площади  взрывом развалили летний собор; зимний, посрывав кресты, обустроили в вертеп, нацепив вывеску «клуб», красующуюся и поныне. Церковь же на Лисьих горках белела нетронутой невестой в свадебной фате. До нее тоже, было, дотянулись поганые загребущие руки. Однако дальше сброшенных колоколов и разворованной утвари, дорогих окладов с икон лихоимство не двинулось. В подвалы опутанного по ограде колючей проволокой храма в начале войны завезли какие-то ценные архивы, так и пролежавшие до пятидесятых годов под неусыпным караулом стрелков с винтовками.  Потом церковь вернули верующим, но мать Староверова не дожила до светлого дня...

Сан Санычу припомнились последние деньки жизни матери. Она уже не вставала, жалостливыми ввалившимися глазами смотрела на сына: «Как ты, Санко, без меня-то жить будешь? Один, ровно перст... Коли тяжко когда – молись! Господь не оставит».

Староверову всю жизнь приходилось притворяться отъявленным атеистом; учительствуя, в сторону храма, пусть и порушенного, Сан Саныч не смел взглянуть даже и будучи один. Лекции насчет «опиума для народа», когда приказывали, исправно читал учащимся. Дома мать истово молилась за безбожника-сына, искренне веря, что мерзость на Бога он возводит по принуждению, а не по сердцу. А сын боялся – он хотел быть, как все, хотел выжить...

* * *

Сан Саныч тяжко вздохнул и неумело, неловко перекрестился: «Надо в храм сходить...» Он прикрыл глаза и ощутил вдруг себя пареньком среди готовящихся к исповеди. Рядом стояла мама, сжимая ему запястье теплой ласковой рукой. Отец был необычно серьезен, строго и заботливо оглядывал сына. Батюшка, улыбаясь в бороду, поманил мальчонку к аналою с возложенными на нем Евангелием и большим блестящим крестом. Мать легонько подтолкнула смутившегося сынка. А на клиросе пели печально и красиво...

Староверов, сглотнув горький ком, застрявший в горле, хотел прошептать молитву, но память подвела – как нарочно, ни словечка на ум не пришло.  И все-таки он почувствовал, глядя на белеющий впереди храм, тепло в себе, робкое и трепетное на студеном ветру, но живое.

Возвращаясь, к дому он подходил настороженный, но зря: выстывшая горница была пуста – Манька исчезла. Да и он сам мало-помалу оправился от недавнего смятения и по привычке бормотал вслух будто невидимому собеседнику: «Вероятно, она женщина легкого поведения. За хлеб и ночлег благодарить таким дурным образом! А... вдруг по-иному она просто не умеет, не может? И ей всё одно, кто перед нею?! Бедная женщина!.. Может, чем-нибудь ей помочь?» Но тут же мелькнула трусливо мыслишка: «А если она больше не придет?»

* * *

Манька никуда не делась: подняла глухой ночью, заломилась в калитку да и еще  в сопровождении двух зверски пьяных мужиков. Староверов не решился высунуть нос, вслушиваясь в грозные выкрики, но, когда в окно брякнули камушком, пришлось показаться.

– Дядя, водки дай! – загалдели наперебой мужики.

– Сан Саныч! Водки, водки! – прыгала впереди мужиков растрепанная Манька, рассыпая с зажатой в пальцах сигареты светлячки искр.

– У меня в доме спиртных напитков не имеется! – осветив компанию фонариком и лязгая зубами от холода и неприятного ощущения внизу живота, как можно тверже выговорил Сан Саныч. На удивление подействовало сразу – канючить перестали.

– Обманула, падла! – мужик постарше влепил в сердцах Маньке оплеуху и, пошатываясь, побрел прочь.

– Маня, Манечка! Дорогуша, тебе больно? – другой мужичок, облапив Маньку, поволок ее к кусту под забором.

Манька визжала, вырывалась, материлась и, поваленная наземь, завопила истошно:

– Помогите!

Сан Саныч, словно зверь в клетке, заметался взад-вперед по сеннику. «Не выйду! Ей, бабе, что? Где легла, говорят, там и родина!  Но, Господи, что она так кричит-то?!»

Староверов распахнул дверь и выскочил на крыльцо. Бежать ли к копошившимся под кустом телам или же во всё горло звать на помощь, он сообразить не успел. Насильник взорал благим матом и скорченной тенью тотчас убрался восвояси.

– Маня, ты жива? – держась за засов калитки, осторожно осведомился Сан Саныч.

– Жива, жива! – Манька загнула таким матюком, что у Староверова уши огнем обожгло, и, отряхиваясь, подошла к калитке. – Открывай! Соврал, поди, что нет у тебя выпивона?

Сан Саныч открывать не торопился.

– Кто эти мужчины, что были с тобой?

– А хрен их знает! Пристали: найди выпить! Отворяй, чего чешешься? Замерзла я вся! Из комнатухи меня намедни выселили –ночевать негде!

– Прощай! У меня здесь не богадельня и не постоялый двор! Я прошу тебя, Маня, больше не приходи!

Он содрогнулся от потока мерзкой брани, ударившего в спину. Манька бесновалась не на шутку, швыряла комками земли по крыльцу, по окнам, билась плечом о калитку, пинала ее, не щадя ног. Выдохнувшись, принялась стучать мерно и настойчиво.

– Вот что, Маня! – не удержался, выглянул Сан Саныч. – Прекращай!  Я тебе русским языком сказал.

– Сан Саныч, сигареточки у тебя не будет? – теперь просительно-жалобно заныла она.

Сигаретки Маньке хватило ненадолго. Она попросила еще чаю, и Староверов, опорожнив в банку заварочный чайник, вынес ее и опять-таки через забор вручил Маньке.

– Пей, угощайся, Мария, и с последним глотком – всё!

Сан Саныч слушал смакующие причмокивания Маньки и понимал, что он уже просто издевается над человеком. Стало гадко, противно, и со стороны он себя как бы увидел: скрюченным у забора, прижавшим ухо к щели, для пущего слуха раскрывшим рот. Манька учуяла слабину и, саданув банку о камень, взвыла:

– Сволочи все кругом! Подыхай посреди улицы – и никому дела нет!.. Прижилась было у одного раздолбая, а он свихнулся с перепою, морду мне набил и средь ночи из фатеры выставил. Забралась ночевать в какой-то курятник пустой, так хозяин утром чуть на вилы не насадил. А вчерась с мужиками день пили на чьей-то хате, а потом старбень-хозяйка пришла и всех – долой! Допивали в сквере; мужики меня бросили – на лавке напротив памятника Ленину дрыхнуть оставили. Тут ночь и стала коротать – хмель-то быстро вышел. Ну, думаю, от холода сдохну. С лавки  подняться не могу –примерзла. Молиться уж начала – пусть менты придут и заберут меня в свою кутузку! Всё ж ночь в худом, да тепле! Не пришли!.. Сан Саныч, ежели есть Бог, пусти погреться, не дай замерзнуть!

Манька повалилась на колени и, всхлипывая,  прижалась лицом к покрывшейся колкими иголочками инея и оттого звенящей жестью траве под забором.

Сан Саныч открыл калитку, помог подняться Маньке, морщась от перегара.

– Только на одну минуту! – назидательным деревянным голосом произнес он, хотя знал, что Маньку уже никуда  не выгонит.

Пусть осуждают его доброхоты, злословят, двусмысленно похихикивая, или с недоумением пожимают плечами, крутят пальцем у виска.  А Манька отопьется крепким пуншем, уснет мертвецки. Днем она уйдет куда-нибудь – и жди опять, в каком состоянии и с кем припрется, если добредет вообще...

«О Господи, за что такая мука-то?!»

Манька прямо с порога, как кошка с мороза, проворно юркнула на горячую печную лежанку, затаилась и вскоре захрапела. Староверов остался наедине со своими мыслями. «Это всё мне кара, от Бога кара! – твердил он, вздыхая. – За то, что от родного отца отрекся, на войну струсил идти. Вот всю жизнь протрясся как овечий хвост, пекся лишь о куске хлеба да бился за копейку».

Сан Саныч прислушался к Манькиному храпу с печки. «Несчастные люди! И я чем лучше их? Но, может... согревая их, делясь с ними пищей и кровом, я искуплю прошлые грехи перед Богом, совестью?» Староверов прошел из кухни в горницу, нашел глазами бумажную иконку Спасителя, оставленную сестрой и сиротливо притулившуюся в углу, в полумраке попытался вглядеться в лик.

«И нынешняя моя жизнь не продолжение Божией кары, а искупительный крест. Надо нести его и не роптать... Почему прошлое мне кажется таким безрадостным, ненастным, серым, бесконечно долгим осенним днем? Потому что жил без веры!..» Охваченный радостным трепетом, Сан Саныч сотворил крестное знамение...