Бабки Степки крест

Елена Есаулова

Алька нервным движением головы закинула косы за спину, затянула на груди шерстяную шаль – от окна дуло, на дворе – студеный ноябрь. На печке ворочался дед, в комнате вздыхала спящая мать, бормотала что-то во сне младшая сестра Лидка.

Холодный лунный свет падал на стол, освещая листок и чернильницу. Девочка обмакнула перо в чернильницу и начала писать: «При-дсе-да-те-лю сельсовета, товарищу Лыткину…»

«“При-“ или “пре-“ – как правильно? – думалось ей. – Не помню».

Она наморщила лоб и вновь заскрипела пером. В голове ее опять и опять всплывали картинки сегодняшней ссоры.

Аля и Стеша жили по соседству. Летом вместе пасли гусей на речке, купались, бегали по черемуху и кислицу, зимой катались на санках с горы. Аля всегда была заводилой, Стеша – тихоней. Учились в одном классе. Сегодня они пошли из школы домой длинным путем мимо развалин деревенской церкви, и Стеша, остановившись у камней храма, поклонилась и перекрестилась.

– Ты чего это? – удивилась Алька. – Забыла, что Ревмира Кондратьевна говорила? Бога-то нет! Религия, это, как его, – опиум! Для народа. Если узнают, что ты крестик носишь, в пионеры тебя не примут.
– Есть Бог, – неожиданно заупрямилась подруга, которая обычно соглашалась с Алей. – Есть Бог. Ты и сама в Него веровала раньше. Мы же с тобой вместе на Пасху, еще давно, в храм ходили. Помнишь, как хорошо-то было? Как батюшка отец Николай про Христа Спасителя рассказывал?
– Дурочка я была с переулочка, малая, несознательная, потому и ходила и верила, – гнула свое Аля. – Это пережитки всё, старый режим: веру и Бога придумали богатые, чтобы народ в узде держать; ну вспомни, Стеш, нам вожатая из города рассказывала. Я и крестик свой выкинула, и иконы матери велела убрать с глаз долой. Да я и сожгу их вообще, не побоюсь. Выдумки это.
– Ты крестик выкинула? – испуганно отшатнулась Стеша. – Что ж ты наделала! Ты, ты… – по лицу Стеши покатились слезы. – Ты же от Христа отреклась как Иуда-предатель, про которого батюшка говорил.
– Я не Иуда никакая, – тряслась от злости и почти кричала Алька. – Это ты просто дура… тёмная. И врал твой батюшка; правильно его арестовали, и церковь правильно сожгли, чтоб вот таким как ты, Стешка, попы головы не дурили. Новый мир строим, социализм, по всей стране враги орудуют, кулаки пионеров убивают, а батюшки твои нас в прошлое тянут, рабами называют! Всё, не дружу с тобой, и не ходи к нам никогда, и... и... вот увидишь, увидишь еще!!! Подкулачница ты, богомолка проклятая!..

Аля потрясла кулачком, отвернулась и побежала по тропинке в другую сторону, до того злясь на подругу, что обида огнем горела в ее груди.

…Поежившись, Аля вновь обмакнула перо в чернильницу и заскрипела пером дальше: «Стешка Бакшеева богамолка и против совецской власте»…

 

Она немного подумала и продолжила: «…и мамка и папка ейные – кулаки, у их есть телка и гуси. А я хочу быть пионерка и строить новый мир».

Удовлетворенно выдохнув, Аля поставила подпись «Алевтина Потылицына». Аккуратно отложила листок, чтобы чернила просохли, закрыла крышкой пузырек и пошла спать.

Утром, едва рассвело, не евши и не пивши, Аля надела валенки с галошами, теплый платок и кацавейку и побежала в сельсовет.

Она громко постучала в двери и вошла в прокуренную комнату, где ее встретил невыспавшийся угрюмый председатель.

– Драсти, у меня вот, – Аля быстро сунула листок с каракулями Лыткину в руки и побежала в школу.

А Стешка в этот день почему-то на уроки не пришла.

– Заболела, – злорадно подумала Алька. – Ну, будет тебе Иуда, как придешь.

Но почему-то злая Алькина радость быстро сошла на нет. Она поглядывала на пустое место рядом с собой, и тоска вползала в ее сердце. Она хотела вновь побежать в сельсовет и забрать свое письмо, но почему-то не сделала этого. А когда пришла к зданию после уроков, на двери висел замок.

На следующее утро ни свет ни заря Аля, глянула в окно и обмерла. Она увидела, как Стешку, ее отца, мать и брата с пожитками куда-то повезли на телеге, за которой шел хмурый мужик в кожанке и с винтовкой. В их крепком доме-пятистенке, который отец подружки когда-то выстроил самолично из листвяка, поселился уполномоченный из района.

С того дня Алька почти перестала улыбаться. Она часто думала о молчаливой Стешке и ее родных, вспоминала, как та всегда помогала ей в огороде, угощала материными пирожками, помогала разобрать непонятные уроки. Она злилась на себя и, сама того не замечая, била себя по правой руке, написавшей роковое письмо.

*     *     *

…Катя проснулась от солнечного луча, щекотавшего лицо, вспомнила, что на дворе лето и каникулы, и обрадовалась. Если тетка отпустит, можно сбегать на речку с девчонками, поплавать с кругом и понырять, а потом позагорать на берегу, а вечером, если повезет, после поливки огорода отпроситься в кино за пять копеек на мультсборник или на индийский фильм.

– Катька, вставай, воды натаскай в баню, стирать надо, – раздался скрипучий теткин голос. – А потом иди по молоко – ни грамма нету молока-то. Ишь, развалилась, барыня. Че, каникулы, так лениться можно?

Катино настроение от теткиного ворчания подпортилось. Девочка сползла с высокой кровати, накинула сарафан и пошла к рукомойнику. Умывшись, она заплела косы и робко подошла к столу.

Тетя, неулыбчивая женщина в возрасте, сидела за столом штопала носки. Она придирчиво смотрела на племянницу. Ее узкие губы сжались в нитку. Машинально она начала постукивать здоровой рукой по больной, усохшей.

– Не гляди на стол как с голодного края; делай дела – потом будет еда, – въедливо молвила она. – Бери ведры и вперед. Да полные, смотри, не наливай – надорвешься, а я потом возись с тобой, по больницам тягай…

Неласковую мамину старшую сестру, у которой Катя обычно жила всё лето, девочка побаивалась. От одинокой пенсионерки, которая и с соседями-то еле здоровалась, слова ласкового было не услышать. Тетя Аля жила отчужденно, в гости не ходила и к себе не принимала – сидение на лавочках и прочую праздность презрительно именовала бездельем, с утра до ночи возилась на огороде или в доме и племянницу старалась загрузить работой, то и дело давая ей поручения.

Катя подхватила в сенцах легкие цинковые ведерки и, нарочно гремя ими, вприпрыжку поскакала по деревянному тротуару к колонке. По пути попрыгала по начерченным на деревянном тротуаре «классикам», полюбовалась блестевшей в низине речкой. Чтобы добыть воды, Кате пришлось повиснуть на тугом металлическом рычаге колонки всем телом. Мощная ледяная струя звонко ударила о дно ведра, мгновенно наполнив его и обдав Катю колкими брызгами. Нести ведра было неудобно, но привычная девочка споро наносила полную бочку в доме, ванну и котел в бане, сполоснула из ковша забрызганные ноги и взяла, было, белый эмалированный бидон в красный горошек. Солнце начинало припекать, и она повязала синюю выгоревшую косынку.

– Погоди-ка, Катюня…

Недовольная девочка, уже держась за ручку калитки, насторожилась: «Чо, теть?» Тетя протянула ей сетку и две десятикопеечных монетки со словами: «Зайдешь хлеба возьмешь, Степаниде отнесешь. И не кривись, а то я тебе покривлюсь!»

– Ну-у, тёть, – заныла Катя. – Не хочу я к этой бабке Степке твоей… дебильной.

На всякий случай она отшагнула на безопасное расстояние.

– По губам счас дам, – угрожающе сдвинула брови тетя.

Катя, ловко выхватив из тетиной руки сетку, что есть силы хлопнула калиткой и понеслась по тротуару, сердито гремя бидончиком. Из всех теткиных заданий это было самое нелюбимое. Два раза в неделю она относила хлеб бабке Степаниде – сгорбленной полуслепой старушке, которая даже жарким летом носила катанки, пальто и шаль, из-под которой виднелся светлый платок. Ее изба, почти вросшая в землю, стояла на краю села. Бабка почти не ходила, только иногда выбиралась на солнышко. В жаркие дни она, как большая нахохленная ворона, сидела на лавочке у дома в тени старого тополя, бормотала что-то вроде «Богородице Дево». Откуда она взялась, почему живет одна, никто толком не знал. Сельчане считали ее тронутой на почве религии и слегка побаивались.

Рыжая Люська, деревенская Катина подружка, как-то болтала, что бабка Степка – так звали Степаниду деревенские дети – вообще колдунья.

– Я сама видала, как она в кошку превращается, бабка Степка, да, – расширив глаза и раздув ноздри курносого носа, трещала Люська, – и тебя, Катька, может превратить – ты смотри, в глаза ей не гляди и не подходи к ней близко!

Катя в Людкины сказки не верила, подружка была врушкой знатной, но бабку Степку на всякий случай опасалась.

Почему не очень добрая тетя всё время покупала странной бабусе хлеб, двенадцатилетнюю Катю интересовало мало. Она забегала к старушке, чей дом никогда не запирался, клала булку белого по 28 копеек на стол: «Вот, Вам хлеб», – и давала дёру.

…В этот день бабка Степанида, как водится, сидела на лавочке у своей избенки, что-то бормоча. Девочка положила хлеб на лавку рядом с ней и уже навострилась бежать, как бабка цепко ухватила ее за локоть и произнесла:

– Стой-ка, девонька.

Катя пробовала вырваться, но ветхие пальцы держали крепко.

– Тебя Катей звать? – спросила она.

Девочка кивнула, замирая, но любопытство победило страх, и она глянула старухе в лицо. И увидала, что глаза у бабки Степки совсем не безумные, а очень добрые, живые и немного печальные.

– За молоком, что ли, направилась? – спросила она.
– Ну, – кивнула Катя.

Бабка разжала пальцы, минуту вдумчиво глядела на девочку, а потом выцветшие глаза ее стали скорбными. Она тяжко вздохнула, секунду помедлила, сложила свои крючковатые коричневые пальцы в щепоть, будто хлеб хотела солить, и легко коснулась лба, живота, правого, а потом левого плеча девочки, произнеся: «Господи Исусе Христе, Сыне Божий, сохрани, спаси, помилуй Катерину! Пресвятая Богородица, помоги». И опустила руку.

В этот миг Кате показалось, что перед ее лицом мелькнул огненный крест. Она сморгнула. Наверное, просто лучик солнца, выйдя из-за облака, ослепил на секунду.

Из складок своей черной юбки бабка достала крестик на веревочке и быстро надела его Кате на шею.

– Теперь не бойся, – почти весело шепнула она. – Иди.

Растерянная, Катя отвернулась от бабки Степки и пошла по улице, неся в себе легкое и доселе неведомое радостное чувство. Чего она должна была бояться? Что сказать тете про крестик? Она старалась не думать об этом.

Катя почти бегом миновала крайнюю улицу и свернула в переулок, ведущий к реке. На крыльце высокого дома с зелёными наличниками уже стояла трехлитровка с утрешним молоком. Хозяева оставляли ее на видном месте, девочка приносила молоко домой, а в конце месяца тетя, из-за сухой руки не державшая скотину, рассчитывалась с односельчанкой за полезный продукт.

Перелив молоко в бидон, Катька понеслась домой на всех парах, мечтая отпроситься на речку. Так хотелось окунуться! Она уже почти дошла до дома, но замедлила шаг, засмотревшись на полосатых котят, игравших с мамой-кошкой. И, как назло, запнулась за шляпку гвоздя, предательски торчавшую из дощатого тротуара, расстелившись и сбив оба колена в кровь. Но ободранные ноги не самое страшное. Бидончик опрокинулся! Молоко густой белой дорожкой растеклось по доскам, траве, вобрало в себя пышную дорожную пыль.

«Вот же будет мне!» – Катя аж начала тихонько подвывать в отчаянии, думая зареветь в голос.

– Ай-яй-яй, – услышала она вкрадчивый голос за спиной. – Нехорошо. Ругаться будут, да?

От неожиданности девчонка вздрогнула и обернулась. В шаге от нее стоял долговязый неопрятный мужик. Она с трудом вспомнила его фамилию – Гриденко. Он появился в деревне месяц назад, обосновался в старом доме в конце их улицы. Вроде какая-то дальняя родня оставила ему в наследство завалюшку, в которой уже давно никто не жил. Пришлый человек неопределенного возраста пояснял немногочисленным любопытным, что, мол, прибыл из соседней области, хочет осесть тут, «село де мне ваше нравится, легкие больные, а воздух тутошний свеж и полезен». Говорил, осенью устроится на работу в колхоз, а пока осмотрится, благо есть пенсия по инвалидности. Огород, к недоумению местных, засаживать не стал, «вдруг не приживусь – пропадет всё». Видели его часто. Он, нет-нет, покупал хлеб и консервы в магазине, а иногда просто бродил по селу, прихрамывая на левую ногу: «Дышать и гулять доктора велели». Ходил всегда в одном и том же наряде – в линялой гимнастерке, засаленном галифе и грязной фуражке без кокарды.

– Пошли, егоза, я тебе молока налью полный бидон, и не попадет дома, никто ничего не узнает, – заискивающе обратился он к девочке, пытаясь скроить подобие улыбки.

Катя задумалась. Странное выражение лица нового односельчанина немного пугало ее, но теткин грядущий гнев страшил больше.

Она согласно кивнула головой и подняла с земли бидон. Гриденко улыбнулся еще шире, обнажив желтые кривоватые зубы, и удивительно быстро, почти не хромая, пошел по направлению к своему дому, неуклюже махнув девочке рукой, приглашая идти за ним. Катя семенила следом, борясь с непонятной тревогой. На улице в этот полуденный час не было ни души – взрослые работали, старики укрылись от жары дома, детвора удрала купаться.

Воровато озираясь, мужчина открыл покосившуюся калитку, потом отпер ржавый замок и впустил девочку в хату. Катя нехотя шагнула в полумрак – в нос ей сразу ударил запах затхлых продуктов и немытого пола. Убогое темное жилище пугало ее не меньше, чем его хозяин: темные окна без штор, закопченная печь, кровать с кучей какого-то хламья, стол, на котором громоздились бутылки и тарелки. Пол в покосившейся избенке шел под уклон.

– Сядь пока тут, – просипел Гриденко, кивнув Кате на табурет у двери. – Я сейчас банку достану; молоко в погребке, чтобы не вскисло.

Подняв за кольцо крышку подвала, он вдруг сделал шаг к двери и зачем-то накинул на нее тяжелый крюк. Потом спустился в подпол и загремел там чем-то. Катькино сердце сжалось. Ей стало так страшно в темном жилище, что казалось, она вот-вот потеряет сознание. Всем своим существом девочка чувствовала – близится что-то ужасное. Она хотела, было, встать с табуретки – и не смогла, оцепенела от страха как в кошмарном сне. Но всё происходило наяву. Она закрыла глаза и начала шептать непонятно зачем: «Баба Степонька, помоги! Пожалуйста!!!» – как будто старуха могла ее услышать.

На долю секунды в полумраке жуткой гриденковской хаты она вновь увидела перед собой сияющий крест, будто сотканный из солнечных лучей.

В этот миг из подвала показался хозяин дома. Тяжело дыша, шатаясь как пьяный, он выбрался наверх, подошел к печи и шумно отпил воды прямо из носика чайника. И уставился на обмершую Катю.

– Ты чего тут?
– За молоком, – пролепетала та.
– За каким еще молоком? У меня и коровы-то нет!

Он грузно плюхнулся на кровать, будто кто толкнул его, и внезапно замер, уставившись в одну точку.

«Встань и уходи!» – услышала вдруг Катька ясную мысль у себя в голове. Она кое-как отлипла от табурета, с трудом откинула тяжелый крюк и толкнула дверь, пробежала двор на трясущихся ногах. Свежий воздух придал девочке сил, и она мигом донеслась до дома. И только потом вспомнила, что оставила бидончик в доме Гриденко! Но уже никакая сила на свете не могла принудить ее вернуться в жуткое место. Она стояла на свежих выстиранных дорожках, слушала, как тикают ходики, смотрела через чистейшее окно, как тетка возится в огороде, и понимала, что чудом избежала неотвратимого и страшного. Она ополоснула руки и лицо в рукомойнике и легла на кровать, укрывшись старым клетчатым пледом. Сон пришел мгновенно. Тетка вопреки своему обыкновению не стала будить племянницу, решив, что та прихворнула.

Погруженная в свои дела и мысли, тетя вспомнила про молоко только к вечеру следующего дня.

– Катюня, иди-ка сюда, – строго призвала она племянницу, – а молоко-то где?

Катька, перескакивая с пятого на десятое, заикаясь и всхлипывая от пережитого страха, рассказала всё: про бабки Стёпки крест, пролитое молоко, странного односельчанина и забытый бидон. Та слушала, не меняясь в лице. Девочка уже готовилась получить по первое число, как вдруг, коротко стукнув в дверь, к ним ввалилась нежданная гостья – соседка Надя. Проигнорировав недовольное лицо хозяйки, она плюхнулась на стул у буфета.
– Ой, жара-то какая стоит! Катенька, притащи мне ковшичек водички – сухота во рту, – попросила она, обмахиваясь крошечным носовым платочком.

И только та вышла, запричитала. Катя навострила уши.

– Теть Аль, че творится на белом свете! Иду с работы, а у Гриденки, пришлого-то того, – милиция. Двое милицейских, не нашенских, слышь, городских, его в машину садят. Наручники на ём – во как! И наш Коля Назаркин, капитан, тама. Мы ж с им училися в одном классе. Сказал мне на ухо, мол, не одна на нем душа, на инвалиде этом. Убивец, душегуб лютый! Девушек душил и девчонками не гнушался. Мог всех нас как курей перерезать. Пронесло незнамо как…

*     *     *

День клонился к вечеру. Тетка Алевтина быстро, почти бегом, двигалась в сторону маленькой избушки на краю села. Сгорбленную фигурку в пальто и валенках, сидящую на лавке, она заметила издалека.

– Здравствуй, Стеша, – промолвила она, не решаясь подойти.
– Здравствуй, Алечка, – подняла голову старуха. – Спасибо тебе за хлебушек. Катюшка как?
– Спасибо тебе, – сбивчиво заговорила Алевтина, от волнения теребя рукав. – Спасибо тебе за Катюшку и… прости ты меня Бога ради. Это ведь я тогда написала на вас. Сколько лет живу, мучаюсь виной, не в радость жизнь. Как Иуда – сил уж нет.
– Давно простила уж, – просто ответила Степанида. – Рука-то твоя как, болит?
– Не болит, – без горечи ответила Алевтина. – Не действует. Этой-то рукой, Стеша, я на вашу семью донос писала.

Бабка Стёпка встала, опираясь на клюку, и обняла подругу: «Оживет рука твоя, Алечка! Иди с Богом!»

Алевтина шла домой, заливаясь слезами, и боялась обернуться. Тяжелый камень, который она столько лет носила в душе, исчез без следа…