Жертвенная любовь
Романтики, как правило, далеки от мудрости: если они возьмутся описывать любовь, то можно заранее ожидать рассказа об исключительной страсти или прекрасном подвиге, совершаемом, как минимум, во имя всего человечества. Здесь будут безупречные декорации и благородные мизансцены. И, разумеется, герою будет сопутствовать удача, в крайнем случае, драматическая борьба, пусть и с заведомо уготовленным поражением.
Между тем, великое лучше всего проявляется в ничтожном, и, как справедливо заметил Рабиндранат Тагор:
Не тем себя сиянье возвеличило,
Что светит в беспредельной высоте,
А тем, что добровольно ограничило
Себя росинкой на листе.
И потому рассказ о жертвенной любви требует, скорее, документальной, непостановочной истории. Декорацией пусть послужит засиженный бродягами уголок столичной «Площади трех вокзалов», а героями – двое старинных университетских друзей, один из которых к тому времени стал иеромонахом московского монастыря. Если в описываемом происшествии и можно разглядеть подвиг, то следует признать: он не увенчался успехом – спасти жизнь человека не удалось.
Действие предваряется будничной мизансценой, наблюдать которую можно практически каждый день: сотни людей беспорядочно пересекают площадь, спускаясь с пригородной электрички в метро или пересаживаясь с одного поезда на другой. Начало действию полагает испуганный женский крик и взволнованный гул толпы: люди сбиваются в кольцо, окружая темную фигуру, распластавшуюся по земле.
Повздорили двое нищих. Один из них сильно оттолкнул приятеля и тот, неудачно упав, ударился затылком о край ступени. Рана оказалась опасной: кровь полилась ручьем по земле, образуя большую грязную лужу. Прохожие, оказавшиеся невольными свидетелями происшествия, цепенели, будто пораженные столбняком. И в самом деле: на глазах умирает человек... Отвернуться и уйти, сделав вид, что тебя это не касается, невозможно – слишком больших усилий будет стоить необходимость помириться потом с самим собой, а предпринять что-то полезное в этой ситуации не хватает сил. Умирающий настолько отвратителен, что едва походит на человека: вся голова его покрыта какими-то страшными язвами; запах тлена и нечистоты создает невидимый, но совершенно непреодолимый барьер. Зажатые отвращением и собственной совестью люди не двигаются.
Единственным человеком, не поддавшимся всеобщему параличу воли, оказывается молодой иеромонах. Он раздвигает толпу, подходит к распростертому телу, резким движением отрывает рукав своей одежды, и без колебаний погружает руки в этот смердящий сверток тряпья, пытаясь сделать раненому перевязку.
Прибывшая карета «скорой помощи» освобождает зевак от гнета совести и кольцо вокруг пострадавшего начинает быстро таять. Надев резиновые перчатки, санитары упаковывают бездыханное тело в специальный мешок, укладывают в машину и увозят. Монах, испачканный грязью и кровью, оглядывается вокруг, ища, где бы привести себя в порядок... И встречается взглядом со своим товарищем, которого, кажется, вот-вот стошнит от увиденного.
Странное дело: тот, кто достойнее прочих проявил себя в критической ситуации, чувствует необходимость оправдываться: «Понимаешь, – с виноватым видом говорит он, – я случайно взглянул на его руки, а там морщинки, как у моего отца».
Один известный и всеми уважаемый писатель, читая житие Франциска Ассизского, был сильно смущен рассказом о том, как святой обнимал замерзающего нищего, согревая его своим телом. «Христианская любовь – одно сплошное лицемерие, – утверждал он. – Ведь обнимать нищего, вдыхая смрад из его пасти, можно лишь стиснув зубы».
Между тем отец с умилением меняет подгузник своему новорожденному малышу. Очевидно, в долгожданном первенце для него не существует никакой скверны. Как не существует и для взрослого сына неприятного запаха, источаемого дряхлым телом любимого отца.
В минуту вдохновения человек способен позабыть о голоде. И часто любовный, поэтический аффект души оказывается сильнее физиологического отвращения. Можно предположить, что монах, делая перевязку бомжу, совсем не замечал его нечистот и язв, ведь он увидел знакомые отцовские «морщинки на его руке».
Из происшествия на площади видно, что любовь имеет поэтическую природу. Ведь поэзия – это отнюдь не зарифмованные строки, а особая разновидность родства, образованная между вещами Промыслом Божиим. Произнесенное имя «Достоевский» пробуждает воспоминания о туманном Петербурге и наводит на мысль о русской идее. «Че Гевара» приводит на ум слова «Куба» и «революция». Так и для того, кто близок к святости и потому особо чувствителен к поэзии мира, морщинки на руке пожилого незнакомца заставляют увидеть в нем родного, любимого человека.
Но вот какое дело: у любого старика на руке морщинки. Сколько же отцов способен обнаружить в мире упомянутый иеромонах? И сколько добра, невозможного для других, он способен сотворить? За красивой девушкой, тони она в реке, бросятся в воду десятки мужчин. А за некрасивой? Чем она сможет привлечь или отблагодарить своего спасителя?
Ей и многим подобным людям, которым нечем заплатить за добро, может помочь лишь та сила, которая «не ищет своего». Платон называл такую любовь словом агапэ, что означает «жертвенная», и считал ее совершенной. В отличие от остальных видов любви, она оставляет человеку свободу и поистине царский суверенитет, ведь если Ромео не может жить без Джульетты, а Пушкин тоскует вдали от друзей, молодой иеромонах никогда не останется сиротой. Для того, чтобы обрести отца, ему нужно всего лишь взглянуть на руки ближнего своего.
Жертвенная любовь ничего «не боится», потому что не может оказаться несчастливой. Так и сегодня, совершенно будничным образом сбываются слова Христа: «Нет никого, кто оставил бы дом, или братьев, или сестер, или отца, или мать, или жену, или детей, или земли, ради Меня и Евангелия, и не получил бы ныне, во время сие, среди гонений, во сто крат более домов, и братьев и сестер, и отцов, и матерей, и детей, и земель, а в веке грядущем жизни вечной» (Мк. 10, 29–30)».