Блаженная Доротея

Елена Есаулова

– Не могу я его простить, понимаешь? Знаю, что пост, что надо прощать, душу чистить, но не могу. Он ведь буквально всё мне назло делает! Одежду свою швыряет где попало. На 8 марта цветочек сунет – и всё. Ни подарков, ни внимания. Зарплату только носит и сына на секцию водит! Это же крест, а не муж.
Да я вообще не понимаю, как ты с ним живешь! По мне так ты святая.

Разговор в автобусе

Дора Ивановна, грузная, килограммов за сто, с одышкой пройдет шагов двадцать, и всё – стоп. Стоит, за заплот держится. Передыхает. «Черепаха», – ругает себя шепотом. Но не жалуется никому никогда. Лицо ее освещает робкая улыбка – она со всеми здоровается ласково, даже с детьми.

– Драссьте-драссьте! Чистенькая бабушка – любо-дорого глядеть, – судачат вслед сельские. – Хоть и платьев у нее всего два, одно в горошек, другое с красным воротничком, но платочек всегда наглажен, калоши намыты.

– Дык а че ей делать-то еще, пенсионерке? Намывай да гладь – пенсию на дом носят… А куда это она мотается каждый день как на работу?

– Да к Таньке-продавщице. У их же сын общий. А ты не знала?

– Как это?

– А вот так. Сто лет назад было.

Она плетется по длинной улице Партизана Щетинкина, переваливаясь на тяжелых ногах, из своего двора до завалюшки, по окна в землю вросшей. Несет в сумочке баночку супа, в кастрюльке и второе – макарошки, огурчик соленый – да хлебушек.

– Дора-то не всегда кадушкой была. По молодости – королева: коса в руку толщиной, синие глаза. Чисто артистка, Людмила Гурченко. И характер мягкий. Многие заглядывались. На медсестру выучилась и сразу замуж. Мужик наш местный ее сосватал, Коля. Армию отслужил, в колхоз устроился механизатором, и женились. Жили вроде хорошо. Не ругались. Детей только вот не было. А потом Колька с продавщицей Танькой спутался. Такая она – палец в рот не клади. Верткая, бойкая, не то что наши бабы. Кофточка прозрачная, губы напомадит красные и хохочет, кудрями трясет.

Калитка у крайней избы покосилась: толкни – упадет; во дворе – пустая будка, цепь да перевернутая собачья миска: пес был, да сбежал. Дора Ивановна преодолевает три ступеньки, снимает калоши, кашлянув, толкает дверь с облупившейся зеленой краской, топает через сени и попадает в прохладу неожиданно чистой комнаты. Беленая печь, маленький, застланный потертой клеенкой в большие ромашки стол, две стареньких табуретки, обшарпанный буфет. Из второй комнаты слышится вопросительное мычание.

– Я это, я. Кушать принесла! – спешит ответить гостья.

– Гулящая, значит, продавщица-то была.

– Люди так говорили. Многие к ней, к Таньке, ходили... Да и как устоишь? Манкая, разбитная. Ну и мужик Доркин тоже. Того… Попался в ее сети. А Дорка возьми и не прости. Тихая, а гордая! Выгнала его. Так. В город он подался. На завод устроился. Общежитие получил.

– А Танька с ним?

– Где там. Нужен он ей, голь перекатная. Она с шабашником каким-то упылила на севера.

Она вынимает из сумки на стол плошки, достает посуду, осторожно наливает суп из баночки. Включает в сеть маленькую допотопную электроплитку, ставит чайник, наполнив из эмалированного ведра, притулившегося у печи. Осторожно взяв тарелку, идет в комнату.

– Надо же. Не побоялась на севера, в такую даль!

– А чего ей? В голове-то ветер. Потом вернулась обратно, слышь, с пузом уже – и в нашу больничку. Аборт делать. Дорка-то с ней в коридоре нос к носу столкнулась. Та хохочет: вот, мол, от твоего подарочек. А она в ответ: не делай. Приму, мол, ребеночка-то, сама воспитаю.

Дора Ивановна аккуратно ставит тарелку на тумбочку у кровати. На ней полулежит худощавая женщина с тревожными серыми глазами. Увидев Дору, приподнимается на локтях и растягивает губы в подобие улыбки. Дора поправляет ей подушку, приоткрывает окно.

– На улочке-то хорошо, лето – погляди! Уже зеленое всё. Супчик куриный принесла, любимый твой. Чайник вскипит – умоемся и покормлю.

Женщина тычет подбородком в сторону комода, где стоит укрытый салфеткой старорежимный магнитофон.

– Сейчас, милая, сейчас, – кивает Дора. – Включим обязательно, не волнуйся.

– Так что, приняла ребеночка?

– Приняла! Уговорила Таньку: она в городе доносила, а родила тут, у нас. Хороший мальчик получился, правда, чернявый, чисто цыганенок. Татьяна – рыжая, Колька – светлый тоже. Вот и думай. Но Дорка усыновила его сразу. С нашими властями договорилась. Мишей назвала в честь отца своего. Эту непутевую опять куда-то унесло. Но Дора, слышь, от парня не скрывала, что неродной. Мать, мол, есть у тебя – не осуждай. Да. Учился он хорошо, пел здорово в клубе нашем на все праздники. В училище музыкальное даже поступил в город. А потом призвали его. И всё. Пришел гроб цинковый. Дорка шибко заболела – разнесло ее. Вроде на нервной почве. Инвалидность дали. И тут Татьяна объявилась. Потасканная, тощая как кошка драная. Про сына хочу, мол, узнать. 18 лет ни сном ни духом, и тут вот вам – нарисовалась! Что сказать? Узнала. Дора ее на кладбище повела. Она фотокарточку на памятнике увидала, тут и рухнула. Инсульт. Обезножила. Привезли с больницы в старый домик, где раньше жила. И всё. Никому не нужна она. Родни нет. Дорка только и ходит.

– Простила, видать. Смотри-ка! Та у нее мужика увела, ребенка бросила. А эта простила. Не понимаю таких. Блаженная – одно слово.

Умыв и покормив больную, Дора вставляет кассету в магнитофон и садится на стул рядом с кроватью, взяв Татьяну за руку. «Здравствуй, моя родина, черная смородина», – несется из динамика красивый юношеский баритон.

Женщины молча слушают любимый голос. Из глаз обеих текут слезы.


Добавить комментарий


Защитный код
Обновить