Достоевский и Кармазинов: к проблеме прототипа

Олеся Николаева

В издательстве Данилова монастыря вышла книга Олеси Николаевой «Прямая речь». Творчество Олеси Александровны Николаевой, одного из ведущих современных российских писателей, – творчество, прежде всего, верующего человека. Основная тема Николаевой – тема духовного преображения человека, тема участия Бога в человеческой жизни и участия человека в Божественном замысле о мире. И неслучайно в 2012 году Олеся Николаева стала лауреатом Патриаршей литературной премии им. свв. Кирилла и Мефодия. Предлагаем вниманию читателям «Прихожанина» отрывок из книги.

Достоевский признается в письме Майкову о своем отношении к Тургеневу: «Генеральство ужасное; а главное, его книга "Дым" ужасно меня раздражила. Он сам говорил мне, что главная мысль, основная точка его книги состоит в фразе: "Если бы провалилась Россия, то не было бы никакого ни убытка, ни волнения в человечестве". Он объявил мне, что это его основное убеждение о России».

«Тургенев говорил, что мы должны ползать перед немцами, что есть одна общая всем дорога и неминуемая – это цивилизация и что все попытки русизма и самостоятельности – свинство и глупость».

В ответ на инвективы Достоевского в адрес немцев Тургенев, по свидетельству автора «Бесов», «побледнел» и сказал: «Говоря так, вы меня ЛИЧНО (подчеркнуто – О.Н.) обижаете. Знайте, что я здесь поселился окончательно, что и сам считаю себя за немца, а не за русского, и горжусь этим».

Достоевского в «Бесах» интересует именно этот разворот сознания. Ради возможности художественной полемики с идеями такого рода, глубинными, коренными и остающимися актуальными вплоть до сего дня, он и обратился к образу Кармазинова: тот не просто идеологический оппонент, но «великий писатель» (хотя и «исписавшийся»), «почти государственный ум», претендующий на то, чтобы стать «властителем дум» среди молодежи.

К слову, получила хождение эпиграмма, которую приписывают Вяземскому:

«И дым Отечества нам сладок и приятен!» –
Так поэтический век прошлый говорит.
А в наш – и сам талант все ищет в солнце пятен
И смрадным дымом он Отечество коптит.

Сам Кармазинов, приехавший в Россию продавать имение, прежде чем окончательно перебраться в Европу, признается в романе: «Я понимаю, почему русские с состоянием все хлынули за границу, и с каждым днем все больше и больше. Тут просто инстинкт. Если кораблю потонуть, то крысы первые из него выселяются. Святая Русь – страна деревянная, нищая и... опасная, страна тщеславных нищих в высших слоях своих... Тут все обречено и приговорено. Россия, как она есть, не имеет будущности. Я сделался немцем и вменяю это себе в честь».

Давая свою рецензию-пародию о «Merci» Кармазинова, Хроникер, в голосе которого все чаще слышатся интонации Достоевского, отмечает: «Он надменно насмехается и над Россией, и ничего нет приятнее ему, как объявить банкротство России во всех отношениях перед великими умами Европы».

Этому вторит походя в романе Степан Трофимович: «О, русские должны быть истреблены для блага человечества как вредные паразиты». «Русская деревня за всю тысячу лет дала нам одного комаринского». (Для сравнения: Паншин в «Дворянском гнезде»: «Сам Хомяков признается в том, что мы даже мышеловки не выдумали». – О.Н.)

Кармазинов продолжает «гнуть» свою немецкую линию: «Сижу уже седьмой год в Карльсруэ. И когда прошлого года городским советом положено было проложить новую водосточную трубу, то я почувствовал в своем сердце, что этот карльсруйский водосточный вопрос милее и дороже для меня всех вопросов моего милого отечества... за все время так называемых здешних реформ».

Итак, Достоевскому важен Кармазинов как идеологический оппонент, как актуальная фигура русского мира, как «высший либерал без всякой цели», при всем благодушестве вносящий свои словесные дрожжи в брожение русских умов. Он фиксирует ту заинтересованность, с которой его персонаж следит за сползанием России в хаос, и не исключено, что и сам участвует в подталкивании ее к этой бездне. Знаменательно, что в романе Кармазинов заискивает перед нигилистами.

«Зазывая к себе нигилиста, господин Кармазинов, уж конечно, имел в виду сношения его с прогрессивными юношами двух столиц. Великий писатель болезненно трепетал перед новейшею революционною молодежью и, изображая по незнанию дела, что в руках ее ключи будущности, унизительно к ним подлизывался, главное, потому, что они не обращали на него никакого внимания».

«Петр Трофимович давно уже примечал, что этот тщеславный, избалованный и оскорбительно-недоступный для неизбранных господин, этот "почти государственный ум" просто-напросто в нем заискивает, и даже с жадностию. Мне кажется, молодой человек наконец догадался, что тот если не считал его коноводом всего тайно-революционного в целой России, то по крайней мере одним из самых посвященных в секреты русской революции и имеющим неоспоримое влияние на молодежь».

«Кармазинов уверял меня, что он (Петр Степанович – О.Н.) имеет связи почти везде и чрезвычайное влияние на столичную молодежь», – успокаивает Юлия Михайловна своего супруга губернатора фон Лембке.

Это имеет свою реалистическую подкладку. Тургенев в очерке «По поводу "Отцов и детей"» вспоминает слова «одной остроумной дамы», назвавшей его «нигилистом», и добавляет: «Не берусь возражать; быть может, эта дама и правду сказала».

Но и Герцен очень тонко подмечает особенности нигилизма Тургенева. В одном из писем он пишет своему оппоненту, что его взгляды «представляют полнейший нигилизм устали и отчаяния, в противуположность нигилизму задора и разрушительности у Чернышевского, Добролюбова и пр... Доказательство тебе в том, что ты выехал на авторитете идеального нигилиста, буддиста и мертвиста Шопенгауэра».

Кармазинов не видит никаких оснований для дальнейшего существования России. Заискивая перед революционерами-нигилистами, о чем Достоевский пишет в романе открытым текстом, и выказывая им свою поддержку, он все же желает у них выпытать, когда «все начнется», чтобы самому не оказаться жертвой революционной смуты.

«Петр Степанович взял шляпу и встал с места. Кармазинов протянул ему на прощание обе руки.
– А что, – спросил он вдруг медовым голоском и с какою-то особенною интонацией, все еще придерживая его руки в своих, – что... если назначено осуществиться всему тому... о чем замышляют, то... когда это могло бы произойти?... Примерно? Приблизительно? – еще слаще пропищал Кармазинов.
– Продать имение успеете и убраться тоже успеете, – еще грубее пробормотал Петр Степанович...
– Благодарю вас искренно, – проникнутым голосом произнес Кармазинов...

"Успеешь, крыса, выселиться с корабля! – думал Петр Степанович, выходя на улицу. – Ну, коли уж этот "почти государственный ум" так уверенно осведомляется о дне и часе и так почтительно благодарит за полученное сведение, то уж нам-то в себе нельзя после того сомневаться... А он в самом деле у них не глуп и... всего только переселяющаяся крыса; такая не донесет"».

Здесь Достоевский не преувеличивает, напротив, он следует за прототипом. Достоевский писал в письме Тургеневу: «Вы продали свое имение и выбрались за границу тотчас же, как вообразили, что что-то страшное будет». (Заметим: так же и Степан Трофимович, в мнительности своей испугавшись преследования, «заволновался и стал проситься за границу).

Однако бегство от чаемой бури не единственный выход для «высших либералов». В романе для них намечается и другой поведенческий вариант. Степан Трофимович во время крестьянского бунта, поднятого Антоном Петровым, ударяется в панику. «Он кричал в клубе, что войска надо больше, чтобы призвали из другого уезда по телеграфу; бегал к губернатору и уверял, что он тут ни при чем; просил, чтобы не замешали его как-нибудь, по старой памяти, в дело, и предлагал немедленно написать о его заявлении в Петербург кому следует».

Увы! И у Тургенева была схожая ситуация.

22 января 1863 года ему вручили официальный вызов в Третье отделение (в связи с арестом Ветошникова, у которого были письма Михаила Бакунина, где упоминался Тургенев, обещавший ему денежную помощь). Тургенев был в смятении. Он стал открещиваться от «лондонских друзей», ссылаясь на то, что давно разошелся с ними. Он написал личное письмо Александру Второму, медлил с возвращением в Россию под предлогом болезни, чем породил слухи о том, что он испугался судебной ответственности. Сочувствующие пострадавшим в этом деле стали упрекать Тургенева еще и в том, что он своим отсутствием отягощает положение других обвиняемых по этому делу. Либеральное общественное мнение, которым он чрезвычайно дорожил, складывалось совсем не в его пользу. В конце концов он вернулся в Россию, заполнил «допросные листы», был вызван в Сенат, после чего отпущен и оправдан. Однако в некоторых кругах стали распространяться слухи, что он получил отпущение грехов вследствие покаяния, если не доноса. Известие об этом дошли до Лондона и вызвало появление в «Колоколе» заметки Герцена, в которой он прямым текстом осуждал Тургенева.

В 1879 году Тургенев приехал в Россию. 13 марта его чествовали петербургские профессора и литераторы, и он произнес речь, намекающую на грядущие либеральные преобразования в России. Достоевский спросил его публично в лоб:

– Скажите прямо, каков ваш идеал?

На что Тургенев замешкался, сочтя этот вопрос не подлежащим публичному обсуждению. Достоевский записал в дневнике:

«Конституция. Да вы будете представлять интересы нашего общества, но уж совсем не народа. Закрепостите вы его опять! Пушек на него будете выпрашивать! А печать-то – печать в Сибирь сошлете, чуть она не по вас! Не только сказать против вас, да и дыхнуть при вас ей нельзя будет».

Достоевский провидел тот неожиданный, но закономерный переход от «высшего либерализма» через революционную разнузданность и вседозволенность к тоталитарному диктату «права на бесчестье».

Все социальные теории, в конце концов, обнажают свою метафизическую подкладку, где главным остается вопрос о Боге и идеале. Вокруг него и выстраиваются представления о ценностях, миропорядке, человеке, этике, эстетике, общественном устройстве. Идеал Содомский или идеал Мадонны – от этого выбора зависит судьба человечества и России. Именно здесь проходит глубинный нерв романов Достоевского.

Кармазинов, так же, как и Тургенев, не верит ни в какого бога, даже «европейского» и «либерального». По признанию Ивана Сергеевича, он никогда не открывал Евангелия. И здесь острие этого рокового русского спора о последних ценностях Достоевский переносит на Степана Трофимовича, где Кармазинов – лишь бледный его оппонент: его позиция становится известной лишь с чужих слов. «Кармазинов сказал, что...».

Итак, религиозно-эстетическим центром романа оказывается вопрос об отношении к Сикстинской Мадонне (идеал Содомский или идеал Мадонны).

Однажды Тургенев заявил приятелям, что перед великими произведениями искусства, живописи и скульптуры он испытывает зуд под коленами и ощущает, как икры его ног обращаются в треугольники. В разговоре с Герценом он осуждал «литературное робеспьерство», «пренебрежение к художественности и красоте», «недоверие к искусству» – то, что отпугивало его от людей вроде Чернышевского и Добролюбова.

В письме Анненкову Тургенев пишет об этих «новых людях»: «Художеству еще худо на Руси. Сорокин кричит, что Рафаэль дрянь, и "все" дрянь, а сам чепуху пишет... Невежество их всех губит... Всех остальных живописцев, начиная с Рафаэля, не обинуясь, называют дураками».

В «Отцах и детях» эта полемика звучит голосами Павла Петровича и Базарова:
«– Мне сказывали, что в Риме наши художники в Ватикан ни ногой. Рафаэля считают чуть ли не дураком, потому что это, мол, авторитет, а сами бессильны и бесплодны до гадости...
– По-моему, – возразил Базаров, – и Рафаэль гроша медного не стоит».

В вопросах искусства Тургенев, безусловно, не на стороне нигилистов.

А вот Кармазинов у Достоевского утверждает, что никто теперь Сикстинской Мадонной «не интересуется», «не восхищается и не теряет на это время, кроме закоренелых старичков».

Здесь пути Кармазинова и Степана Трофимовича – этих либералов 40-х годов – расходятся. Не о таковых ли писал Некрасов:

Ты стоял перед Отчизною
Честен мыслью, сердцем чист,
Воплощенной укоризною,
Либерал-идеалист.

Степан Трофимович приходит в ужас от «новых идей». Его возмущает, что «стук телег, подвозящих хлеб человечеству, полезнее Сикстинской Мадонны, или, как там у них, une betise de ce genre».

Надо сказать, что рассуждение это списано Достоевским с натуры и приведено почти дословно. Как писал Герцен, «и чего они боятся? Неужели шума колес, подвозящих хлеб насущный толпе голодной и полуодетой? Не запрещают же у нас для того, чтобы не беспокоить лирическую негу, молотить хлеб?»

На самом деле здесь воспроизводится серьезный социально-культурный спор, пронизывавший общество и шедший, в частности, между Герценом и Печериным: что должно быть поставлено во главу угла – материальная цивилизация или духовная культура? Именно за непреложную ценность культуры выступает здесь Степан Трофимович. Логика романа склоняется к его правоте вопреки тому, что в эту переломную эпоху происходит смена эстетического идеала. Именно из-за этого Россия начала съезжать со своих основ, «соскальзывать» в бесформенность и расплываться в бессмысленности, в нигилистическом ничто.

По словам Степана Трофимовича, произошло «перемещение целей, замена одной красоты на другую»:

«– Не я ли сейчас объявил, что энтузиазм в молодом поколении так же чист и светел, как был, и что оно погибает, ошибаясь лишь в формах прекрасного!»

Новая идея получила свое словесное оформление и, овеянная ореолом новизны и прогресса, стала спускаться с интеллектуальных высот – вниз, в непросвещенный и доверчивый обывательский слой.

Юлия Михайловна высказывает свое мнение о Сикстинской Мадонне, подкрепляя его авторитетом Кармазинова:

«– О Дрезденской Мадонне? Это о Сикстинской? Я просидела два часа пред этою картиной и ушла разочарованная. Я ничего не поняла и была в большом удивлении. Кармазинов тоже говорил, что трудно понять. Теперь ничего не находят и русские, и англичане. Всю эту славу старики прокричали».

Варвара Петровна (опять-таки «под влиянием):

«– Нынче никто, никто уж Мадонной не восхищается и не теряет на это времени, кроме закоренелых стариков. Это доказано».

«– Далась вам эта Мадонна! Да что за охота, если вы всех усыпите?» (! – Варвара Петровна снова проговаривается, что это сказано под влиянием Кармазинова – указание на первоисточник: «Кармазинов говорит, что странно будет, если уж и из испанской истории не прочесть чего-нибудь занимательного»).

Но Степан Трофимович не сдается: «А вот именно об этой царице цариц, об этом идеале человечества, Мадонне Сикстинской, которая не стоит, по-вашему, стакана или карандаша».

Он уже, подобно Тургеневу или Павлу Петровичу Базарову, ставит противника Мадонны Рафаэля на место:

«– Кармазинов, этот исписавшийся глупец, ищет для меня темы!
– Кармазинов, этот почти государственный ум!
– Ваш Кармазинов – это старая исписавшаяся обозленная баба!»

И, наконец, этот вопрос получает фундаментальное, онтологическое значение и звучит уже как вопрос жизни и смерти, как «быть или не быть?»

Степан Трофимович утверждает: «Все недоумение лишь в том, что прекраснее: Шекспир или сапоги, Рафаэль или петролей? (...) А я объявляю, что Шекспир и Рафаэль – выше освобождения крестьян, выше народности, выше социализма, выше юного поколения, выше химии, выше почти всего человечества, ибо они уже плод, настоящий плод всего человечества и, может быть, высший плод. Какой только может быть! (...) Сама наука не простоит минуты без красоты (...) Не уступлю!»

Это вопрос настолько кардинальный и чрезвычайный для самого Достоевского, что здесь он вкладывает в уста своего героя «высшего либерала» Степана Трофимовича свои собственные прозрения.

«– Я расскажу о том подлом рабе, о том вонючем и развратном лакее, который первый взмостится на лестницу с ножницами в руках и раздерет божественный лик великого идеала во имя зависти, равенства и ... пищеварения».

Сам Достоевский провидит ту же горестную картину, описывая ее в одном из писем, которое цитирует в своих «Опавших листьях» и В.В. Розанов: «И вот, в ХХI столетии при всеобщем реве ликующей толпы блудник с сапожным ножом в руке поднимется по лестнице к чудному Лику Сикстинской Мадонны и раздерет этот Лик во имя всеобщего равенства и братства».

Вглядываясь в лица персонажей великого романа и сопоставляя их с прототипами и прообразами, на примере Кармазинова и Тургенева можно восстановить некоторые приемы, которыми пользовался Достоевский.

Прежде всего, во множестве описываемых деталей, черт лица и характера, манеры поведения и разговора, мимики, тембра голоса, эпизодов, реплик и рассуждений он исходит из реальных проявлений прототипа. Он пишет «с натуры». Да, он взглянул на Тургенева именно с такого ракурса, с которого он органично вписывается в художественную ткань романа. Так актуализуется идея художественной целесообразности произведения.

В то же самое время некоторые эстетические воззрения Тургенева, которые в силу романной логики не вписывались в линию Кармазинова, были переложены на другого персонажа, а именно Степана Трофимовича. Именно в его уста Достоевский вкладывает концептуальное зерно «Бесов» – свое собственное суждение о губительном для жизни человека и страны сломе и переносе ценностных ориентиров, об изменении предмета поклонения, ведущем к трагедии, о заблуждениях горделивого ума.

Конечно, Тургенев и Кармазинов не аутентичны, хотя и очень похожи. Ну, так они и носят разные имена. За Тургеневым остается его собственная личность, биография и творчество. За бортом романа есть еще много чего, о чем мог бы написать, взяв в прототипы того же Тургенева, и Достоевский, и какой-нибудь другой писатель. Расставь он как-то иначе акценты, высвети не это, а то и, напротив, умолчи о том, а не об этом, и получился бы несколько иной персонаж.

Можно было бы написать об истории Тургенева с белошвейкой в имении матери, о том, как эта несчастная родила от него ребенка в Петербурге, а мать писателя девочку у нее отняла и поместила на задний двор. И о том, как сам Тургенев, испугавшись, что мать лишит его наследства, дунул прочь из Лутовинова во все лопатки и белошвейку забыл.

Или написать о том, как, по словам поэта Давида Самойлова, славянофилы женились на сестрах своих друзей, а западники – на женах. Ну и, в частности, о романе Станкевича с сестрой Бакунина Любашей, увенчавшемся обручением. О том, что он ее, пока шли приготовления к венчанию, успел разлюбить, и Любаша заболела чахоткой, Станкевич тоже заболел и, бросив невесту, уехал за границу. Потом Любаша умерла, а у Станкевича завязался роман с ее сестрой, которая была замужем и имела двоих детей. Эта сестра бросила мужа и уехала к Станкевичу в Германию, где он и умер на ее руках.

А как раз в это время у Тургенева завязался роман с третьей сестрой Бакунина, в которую до этого был влюблен Белинский. Но она была его старше на несколько лет и романтически-властолюбива, и Тургенев ее бросил.

А можно было бы написать роман о Тургеневе и чете Виардо, о его пылкой любви к Полине и о его дружбе, деловых связях и совместной охоте с ее мужем. О том, как он повсюду старался поселиться вместе с ними, как продавал имения, чтобы добыть денег на приданое их дочерям, о том, как он втайне от Полины оплачивал ее финансово провальные творческие начинания, выдавая их за успешные, чтобы ее не огорчать, и о том, как он умирал, старый, больной и одинокий у нее в доме...

Но это были бы совсем другие романы, персонажи которых, выросшие из единого прототипа, усеченного той или иной художественной задачей, возможно, сильно разнились бы между собой. Впрочем, это ведь всегда бывает так: личность значительного писателя сама по себе уже является литературным героем. Даже в том случае, если никто пока не написал этот роман.


 

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить